Елена Алексеевна, добрый день. Вы знаете, я не пишу по глупым причинам. Но сейчас дело сложное. Мне пришлось столкнуться с тем, к чему нас не готовили на занятиях школы военной журналистики. Нас учили прятаться от ударов и всегда носить защитные шлём и бронежилет.

Но не учили тому, что делать с сердцем, когда оно разрывается между «снимать» и «помогать».

Мы заехали в посёлок, который наши солдаты взяли вчера утром. Тишина там тяжёлая, будто находишься в пустой комнате, где каждое слово отдаётся от стен звонким эхом. В воздухе висит запах гари и ты стараешься пропустить лишний вдох, ведь горло спирает от неприятного жжения. Местные жители, или те, кто остался, сидят в подвалах. Мы снимали последствия обстрела — обгоревшую технику, стены детского сада, ту игрушечную лошадку, с которой только недавно могли играть дети, а сейчас она похожа на рваный след войны.

А потом я заметила его. Во дворе одного из частных домов сидел мальчик на вид лет шести, может семи. Он не плакал, а прижимал к груди окровавленную кофточку, рядом с которой лежала бабушка… Он просто сидел и смотрел пустыми глазами прямо перед собой. В одной футболке, босиком, и немного дрожа, хотя на улице грело летнее солнце. Мой напарник Миша уже взял камеру, ведь свет падал идеально, лицо мальчика в профиль — кадр, за который подрались бы фотокоры многих изданий.

И в этот момент я провалилась в себя.

Вот она — личная борьба. Я держу в руках микрофон и обязана запечатлеть это лицо, этот ужас, чтобы люди увидели происходящее правдиво. Это моя работа и долг перед обществом, которому мы обещали эту правду. Если мы смажем картинку, мир пожмёт плечами и переключит канал. Но я смотрю на этого маленького мальчика. Это ребёнок, который только что потерял всё. И я понимаю, что если я сейчас наведу на него объектив и начну снимать крупным планом его слезы, дрожащие пальцы — я стану такой же, как те, кто виноват в его беде. Я превращу его трагедию в свой эксклюзив. Завтра его лицо облетит интернет и кто защитит его психику? Где грань между «информированием» и «бесчеловечностью»?

Миша шепчет: «Ирин, давай, время уходит, скоро стемнеет». Он прав и это единственный шанс. Но рядом, в соседнем подвале, я слышу голоса. Там есть медики, наш полевой госпиталь, значит мальчику смогут помочь. И я сделала выбор…

Сейчас я не журналист, а просто человек.

Я могу подойти к нему, накрыть своим бронежилетом, отнести к врачам. Спасти от этого кошмара, укрыть от мира, который съест камерами. Елена Алексеевна, вы скажете: «Твоя задача — записать. Если ты спасёшь одного, ты не поможешь сотням, которые должны узнать правду». Но что, если эта правда убьёт во мне что-то живое, человеческое?..

Я приняла решение, резко сказав Мише выключить камеры и продолжить снимать руины и технику, но никакого лица. Быстро подбежав к мальчику, я попыталась взять его за маленькую, тонкую ручку. Сначала он отпрянул в сторону, а потом вцепился в мою ладонь мёртвой хваткой и мы пошли в подвал к медикам. В этот момент я не думала о миллионных просмотрах. Я думала о том, что когда-нибудь он вырастет, и, возможно, сможет сказать спасибо за то, что его горе не стало частью новостной ленты.

Конечно, я зафиксирую факт, опишу эту сцену в тексте, но без детальной жестокости. Я не дам его лицо крупным планом — это мой выбор как журналиста и человека. Возможно, я нарушила правило «снимай всё», но сохранила себя.

Буду ждать вашей реакции. Если решите, что я не справляюсь — отзывайте в редакцию. Но я здесь, чтобы рассказывать историю, а не вредить тем, кто выжил…

конец материала